Метки





Постарайтесь понять, как складывается жизнь у человека, и я вместе с вами тоже постараюсь понять, потому что иногда кажется, что можно понять сразу и все вместе, что все люди в чем-то основном одинаковые, а имя этому основному неизвестно какое. Короче говоря, еще раз пройдемся беглым обзором по еще одной жизни и постараемся ухватить то общее, что есть у этой жизни с жизнью человека вообще, и с жизнью вообще, и что есть различное.

Как известно, само понятие «жизнь» стоит между понятием «рождение» и понятием «смерть»: рождение — жизнь — смерть. Кто говорит, что умирание начинается в момент рождения и что ни день, то короче к могиле наш путь. Кто говорит, что смерть отца начинается с рождения сына, что отец погребает себя в сыне — проще говоря, что идет следующее вытесняющее поколение, при котором старому остается только выполнить свою роль питательного белка для зародыша, чтобы зародыш стал существом и, в свою очередь, питательным белком. Так что с рождением детей родитель все больше должен забывать себя и завязывает с собой — но якобы. Потому что вот мы и хотим сейчас поговорить о таком родителе, который не только не завязал с собой и не покончил со своими нуждами ввиду нужд своих детей и в связи с их рождением, а, наоборот, он совершенно плевать хотел на каждый очередной акт рождения, хотя обожал ходить и с выросшими, и с маленькими своими крошками — со своей рослой дочерью или со своим маленьким сыном, крепким, агрессивным ангелочком,— с ними со всеми, и со старшим сыном, шикарным блондином, и еще с другими — наш герой, о жизни которого идет тут речь, обожал ходить и всюду появляться в людных местах, в парках, садах, на выставках — окруженный своими детьми, которые знали друг друга через посредство отца и держались все за него, как именно за своего папу, а не друг за друга, все липли к нему, и все шло у них вразнобой, а он цвел посреди своего выводка, как высокий цветок.

Конечно, такое количество детей и таких разноперых, разномастных, несобранных и нескромных, капризно-радостных, как в день своего рождения,— это не могло не обращать всеобщего внимания на их отца. Такое счастливое семейство, все свободны в своих проявлениях, можно представить, что творится дома у такого семейства, а отец громовым голосом указывает им то на то, то на другое, достойное внимания, и они обращают свое капризное внимание довольно рассеянно, а сами к нему, все к нему так и липнут. Папа, папа, папа, а папа!

И кто бы мог подумать, что каждый из этих детей дома совсем другой, не разбалованный и не рассеянно тянущий всех куда-то вдаль, то шарики покупать, то мороженое, а мороженое продает красавица мороженщица, при виде которой отец их задумывается и посылает детей — всех — покупать билеты на детский аттракцион. Идите, идите, папа, папа, а папа, идите. И вот он серьезно заговаривает с мороженщицей, у него всегда серьезные намерения, толпа этих детей — все его брачные дети, законные и пользующиеся алиментами. Глядите, мороженщица будет его пятая жена. Он ее будет любить, сделает ей сына, все на полном серьезе, разве что буфеты и мороженое расставлены, как силки, по всему городу и по остальным городам, а в буфетах торгуют буфетчицы, каждая на виду, как на сцене, в кружевной наколке, розовая кровь сквозь толщу плоти, загадочная грудь, рука, как во сне, бросает на счетах, глаз блуждает во время устного счета, вся, как в зимней сказке, заколдована, тяжело поворачивается к весам, колбасу режет, пальцы маслено блестят, оттопыривает их при счете денег. Кладет серебро тремя колбасными пальцами.

И результат: выгнан с последней квартиры женой-мороженщицей, которая к тому времени стала каким-то оператором в почтовом ящике, оператором чего — военная тайна.

Выгнан, а буфетчица как раз живет с другим и ждет от другого человека ребенка.

Таким образом, оказался нигде.

Но это не беда. Ему на работе дают комнату, и он будет устроен, не так, правда, шикарно, как привык, не в отдельной хате, а с соседями. Кончились те времена, когда он для каждой новой семьи выезжал в новую квартиру как диктатор, повелевающий жилотделом. Кончились и те времена, и те пайки, и те больницы, и машины завершили свое качение по асфальту для него, и скоростные билеты на все что угодно, на балеты, самолеты, пресс-конференции с сувенирами, фестивали с поездками. Все лопнуло, как пшик, поскольку не хватило чего-то в этом человеке, поскольку кончилась, видимо, железная хватка, умение идти в толпе: упал, и по тебе пошли. Весьма возможно, что ему с возрастом стало трудно так плотно шагать в общем строю, баловство его размагнитило, он и так производственные совещания вел, сидя на подоконнике и задрав ногу, мог завязывать шнурок у всех на глазах. И так он по коридору чуть не бегал с развевающимися полами пиджака, а взносы в профсоюз не платил по три года — это с его-то заработков! Мебельный гарнитур или поездку в Париж, вот что такое ему приходилось раз в три года отдавать в виде взносов в профсоюз, а с профсоюза он не имел ничего, так он говорил, поскольку никогда не болел и бюллетеней не брал, громыхал своим голосом по коридорам с семи утра, еще при ночной смене, башка задрана, волосы белоснежные, голубые седины, не седины, а белая грива. Разговаривая, брызгал слюной, потому что зубы все не мог вставить, щеки запали, и стал похож на гордого индейца в белых перьях. И это в тот как раз момент, в те-то годы, когда пришлось ему помыкаться по инстанциям, вылезать на трибуну после долгих приглашений: «Ну, выступи сам, скажи, скажи нам, мы тебе товарищи, признайся, как до этого все дошло?» И он вылезал на трибуну, на лобное место, потряхивал головой, как индеец, как мальчик в индейском головном уборе, качал перьями, говорил: «Запутался». Ну как, что это ты запутался,— нет, запутался, говорил, и точка. Ну сколько у тебя долгов, а долгов у него оказалось шестьсот, а кто еще говорил, что он назвал первое попавшееся число, потому что будет он помнить свои долги, как же. Этот разбор его личного дела шел, когда все уже было кончено, и никакие ему никто были не товарищи, поскольку этими вопросами завершали его исключение из партии. А с работы его выгнали еще за три года до этого, а еще за три года до того его крупно понизили в должности, так что теперь не он вел производственные совещания и все его завязывания шнурков проходили тихо, под стулом, как и полагается, втихаря. И по коридору он теперь проносился не по своим начальническим, громовержецким нуждам, а из-за спешки с бумажонками, которые нес в машбюро и из машбюро на визу, а оттуда, как курьер, волок эти же бумажки в отдел, для себя, чтобы что-то с ними там выполнять.

И когда он уже всего и этого оказался лишен, давно отстал от жизни и своей судьбы, а комнату, данную ему, бросил вообще, не стал там прописываться и жить, потому что соседи что-то плохое сказали вслед его детям, которых он привел к себе,— вот тогда-то он пришел жить к старой курьерше Полине Семеновне семидесяти пяти лет, которая всю его жизнь носила утренний чай в семь утра в его кабинет и вечерний чай в шесть часов вечера, и вот тогда он и принужден был вылезти на трибуну и заговорить про шестьсот долгов, а больше он не говорил почти что ничего, и никто в зале не настаивал особенно, что допрашивать, раз человек уходит, ушел, ничей уже, тамошний; потом подсчитывали, что с его пенсией и алиментами на троих, и пышными празднествами для шести детей он, разумеется, не мог продержаться и потому и взял, к примеру, у одной приезжей девушки, которой показывал Москву, восемьдесят жалких рублей, чтобы достать ей дешевый фабричный ковер, и не купил ковра, не достал, видимо, не послал, запутался, и девушка прислала возмущенное письмо о доверии к таким людям. Прислала точно по адресу, он ведь представился ей, что он работник такой-то.

Он слишком вольно себя чувствовал в этой жизни, в этой толпе шагающих, он имел вокруг себя, видимо, пространство, свободу, возможность повернуться и так, и эдак, а ведь жизнь идет, не стоит на месте, надо вечно идти, шагать, чистить ботинки, и чтобы носки были стираные, чтобы делать все, как все, делать, успевать, не задерживаться, все дальше и дальше, а он, что-то с ним произошло, отстал от жизни и теперь не догонит никак, никак ему не сбросить свое бремя, свою бездомность, неухоженность и не приходится также и рассчитывать надолго вперед, потому что там, впереди, все вообще представляется сплошным только отдаванием долгов, накопившихся и за прежнее, и за совсем недавнее время.

А началось все с простого, с того, что он еще на взлете, на вершине, возомнил себя действительно свободным человеком и по глупости при всех, на собрании, брякнул о несовпадении своей линии с линией партии по вопросу ввода войск, так сказать, искренне выложил все.

Это никому не было нужно и ему в том числе, просто, видимо, он тут и проявил свое барство и все те первые признаки сумасшествия, которые теперь проявляются все явственней, когда он несется, водя за собой по Москве группу приезжих девушек — на правах хозяина, старожила города, когда он водит их в оранжерею и на выставку живописи, а они думают, глупые курочки, что так и надо, чтобы их так и принимали гостеприимные хозяева города, и что это вообще так устроено, чтобы человек взял да и бросил псу под хвост целый полноценный день жизни, истратил на развлекание, вождение и демонстрацию достопримечательностей, и все ради кучки совершенно никому не нужных, глупых и ошарашенных девушек, которые к тому же туманно понимают, что дело нечисто, и ходят поэтому сами онемевшие и как по месту казни.